Корреспондент "Право.Ru" побеседовал с руководителем кафедры уголовного процесса, правосудия и прокурорского надзора юридического факультета МГУ Леонидом Головко. Речь шла об инфляции уголовного законодательства, о проблемах, с которыми сталкивается судейский корпус, некомпетентности правоприменителей, а также о том, как общение с зарубежными коллегами избавляет от вечных российских комплексов.
- В последнее время нередко можно услышать от законодателей предложение принять новый Уголовный кодекс РФ. Нужен ли он сейчас?
- Теоретически можно принимать кодексы хоть каждую неделю. Кодекс – это отражение определенной стабильности, правовой, прежде всего. И в ситуации, когда о стабильности сейчас мы говорить не можем, когда законы, в частности о внесении изменений в УК, сменяют друг друга, ждать, что это прекратится только потому, что мы издадим новый кодекс, нет ни малейших оснований.
Здесь, наоборот, возникают риски. Сейчас в России происходит то, что называется на Западе инфляцией уголовного законодательства. Но еще хуже будет, если начнется инфляция кодексов. Я считаю, что это очень опасный процесс. Пока не достигнут общественный консенсус по поводу уголовной политики, договоренность о том, что мы собираемся делать, то любой новый кодекс сразу же подвергнется с разных сторон бесконечному внесению изменений, после чего сразу же превратится в "старый". Поэтому инициатива о создании нового УК мне не кажется удачной.
В нормальной ситуации разработка кодекса — очень длительный процесс, и он предполагает некие условные договоренности между властью и разработчиками: последние в спокойной обстановке работают над УК, вырабатывают его концепцию, причем так долго, сколько нужно по времени, делают текст, профессионально обсуждают его с обществом, экспертными кругами и т.д., а затем он принимается и какое-то время сохраняется в той или иной степени в стабильном виде. Думать, что сейчас будет именно так, нет никаких оснований. Если такая комиссия по разработке нового УК и будет создана, то она будет испытывать очень серьезное давление со всех сторон, как испытывают его нынешние законодатели. Это, во-первых. И, во-вторых, если говорить о новом кодексе, то надо смотреть вообще на понимание уголовного права и его границы, которые необходимо учитывать при новой кодификации. Последние пока не очень понятны.
Границы уголовного права на Западе и в России разные. Мы привыкли говорить о новом уголовном кодексе как о некоей очищенной площадке, границы которой сложились благодаря нашим предшественникам, то есть в силу исторической традиции, но при этом мы не считаем уголовным правом все репрессивные нормы, которые находятся за пределами УК: КоАП, Налоговый кодекс, бесконечное количество законов, где есть всякие штрафы, которые возлагаются на физических лиц и юрлиц и т.д. В нашем законодательстве есть парадоксальные вещи: в уголовном кодексе и уголовно-процессуальном кодексе есть составы преступлений, по которым не допускается задержание, потому что за эти преступления не предусмотрено лишение свободы. Но, казалось бы, в КоАП, который объединяет менее опасные для общества деяния, задержания тем более быть не может. Но оно там есть. Получается, что эти дела более опасны, чем дела из УК. Тогда почему они в КоАП? Почему, например, штраф в КоАП иногда больше, чем в УК? Откуда в КоАП арест, то есть по сути кратковременное лишение свободы, и почему он считается "административным", если по строгости превышает наказания за некоторые составы УК и назначается исключительно судьей?
Настоящая кодификация предполагает обобщение не только норм уголовного кодекса, а всех репрессивных норм, которые могут возлагаться на физических и юридических лиц. Важно понимание того, что нужно систематизировать все нормы в других законах, которые тоже позволяют возложить какие-то публично-правовые санкции. Если мы говорим о том, что меняются границы уголовного права, [формируется понимание], что нормы, допустим, Налогового кодекса с возложением штрафа на юрлицо — это по сути своей уголовно-правовые нормы, мы можем говорить о необходимости новой кодификации в точном смысле этого понятия, то есть когда речь идет не о "переписывании" кодексов, а о собирании воедино ставших разрозненными правовых норм. Но боюсь, что это дело будущего, и на сегодняшний день таких предпосылок нет, в том числе, чисто теоретических. Сейчас границы уголовного права сохраняются прежними. Новое понимание еще не пришло: мы по-прежнему считаем, что КоАП — это не облегченный источник уголовного права, куда выделено "мелкое уголовное право", а что-то совершенно другое из области административного права. Вот пока мы так считаем, вообще нет смысла браться за новую кодификацию.
- Наш УК был стабильным недолго. Как обстоят дела с этим на Западе?
- Инфляция уголовного законодательства – это везде большая проблема. Само по себе изменение закона, в том числе уголовного, явление нормальное. Уголовное право реагирует на изменения в обществе, на появление новых видов преступности.
Россию отличает от Запада не сам процесс изменений, а их стиль и уровень. У нас их слишком много, они слишком часты. Но самое неприятное – изменения разрабатываются кулуарно, широко не обсуждаются. Что нам мешало в последние годы выработать линию уголовной политики, объяснить обществу, что плохо, что хорошо, обсудить и принять решение о некой единой реформе уголовного права? Вместо этого каким-то кулуарным образом проходят пакеты законов – появляется один, вдруг возникает второй, третий. Неужели нельзя все изменения было учесть в первом? Такой стиль приводит к определенному раздражению в обществе и среди практиков, потому что им непонятны причины изменений, их последствия. Наверное, таким образом совершать реформы не очень правильно, потому что их смысл как раз кроется в снятии напряжения в той или иной сфере общественной жизни.
На Западе более системное отношение к реформе уголовного права: на основе выявленных проблем возникает предложение внести изменения в законодательство, они обсуждаются, анализируются, люди к ним привыкают.
- Достигнут ли тот эффект от трех пакетов либерализации УК, на который рассчитывали их инициаторы?
- Вы знаете, либерализация – вообще сложная проблема. При том, что я, безусловно, сторонник современного гуманного уголовного права. Но, тем не менее, сама либерализация, вызывает некие сомнения. Объясню почему.
Согласно статистике за предыдущий год количество содержащихся в местах лишения свободы уменьшилось на 50000 — примерно с 810000 до 760000 человек. С этой точки зрения определенный результат достигнут, хотя, может быть, и не тот, который ожидался. Вот именно здесь и возникает второй срез проблемы: а что мы собственно ждем от либерализации, особенно от либерализации в "экономике"?
У нас создалась забавная ситуация, когда в обществе в последнее время сложилось мнение, что в местах лишения свободы за последние годы скопилось много предпринимателей — кто-то называет 300000, другие — десятки тысяч. И вот мы все ждем, когда после этой либерализации пойдут эшелоны предпринимателей, как эшелоны с солдатами после войны. Но почему-то этого не происходит, и мы удивляемся – на 50000 заключенных стало меньше, а где эшелоны предпринимателей?
Все кроется в заблуждениях. Я приведу некоторые статистические данные по Москве, где все-таки сконцентрирована основа экономической деятельности. Так, за весь 2010 год здесь по экономическим преступлениям были осуждены 386 лиц, включая условные и альтернативные санкции, за первое полугодие 2011 года — еще 164 лица. Это не 300000. Возьмем нынешние споры по поводу необходимости исключить из Уголовного кодекса статью "незаконное предпринимательство". Но опять-таки, что мы получим в результате декриминализации этой статьи? За 2010 год по Москве по ней осуждены, включая условное, альтернативное наказание, 69 лиц, в первом полугодии 2011-го — 18.
Вопреки общественному мнению, в сфере экономики уголовные дела, на самом деле, единичные, как правило, очень резонансные, иногда вызывающие у нас возмущение, мы чаще всего знаем эти дела "поименно". Это небольшие цифры, за ними нет социальных масс, нет вот этих 300000 предпринимателей. И в этом смысле реформа приводит к каким-то результатам, но они кажутся копеечными, потому что за ними не стоят социальные массы. Мы стреляем из пушки по воробьям.
- Тогда откуда эти данные про 300000 предпринимателей в колониях?
- Все очень просто: ["предпринимательские дела"] в статистике отражаются вместе со всеми осужденными за преступления против собственности. [Но] преступления против собственности — в 90% случаях это кражи, грабежи и разбои. И в этой ситуации любой вор-карманник проходит в статистике как предприниматель. Эти вещи надо четко разделить.
У общества должно формироваться, прежде всего, понимание, где реально есть индивидуальная проблема конкретных людей, незаконно осужденных в силу каких-то бизнес-конфликтов, за которых надо бороться индивидуально-правоохранительными мерами, а не [с помощью законодательных] реформ. Также должно прийти понимание того, что есть социальные проблемы, связанные с тем, что в местах лишения свободы колоссальное число людей абсолютно социально дезинтегрированных, которые [сами] не пользуются правом на отпуск, правом на свидание, потому что у них полностью оборваны социальные связи. Потом они выходят, совершают преступления, снова садятся. Это нужно решать через службу пробации, через определенную социальную работу. Вот здесь реформы как раз нужны.
- В России до сих пор достаточно редко судьи назначают альтернативные лишению свободы наказания. Однако нам нередко приходится слышать о том, что та или иная звезда на Западе приговорена к общественным работам? Почему в России активно не применяются такие наказания?
- Мы сейчас понемножечку начинаем наращивать назначение альтернативных наказаний, но пока очень скромно. Это связано с несколькими причинами. Во-первых, потому что само по себе применение альтернативных санкций требует наличия инфраструктуры для их исполнения. И проблема многих наших альтернативных санкций в том, что мы создаем наказание на бумаге, но не строим инфраструктуру для его исполнения. Напомню, что при вступлении УК РФ в силу целых три вида наказания — обязательные работы, ограничение свободы и арест — не вводились в действие именно по этой причине. Ведь те же общественные или, как мы их называем, обязательные работы – это очень сложный по исполнению механизм. Возникает множество технических вопросов: куда, по чьим запросам пойдет работать осужденный, кто его будет контролировать и т.д.?
Вторая причина является процессуальной и кроется в том, что российский судебный процесс не ориентирован на знание судьей данных о личности и, к сожалению, в этом смысле пока еще архаичен. В нормальной ситуации, особенно, когда речь идет о выборе между реальным лишением свободы и альтернативными санкциями, судья должен иметь досье личности, какие-то процессуальные механизмы, позволяющего оценить подсудимого. Например, на Западе судьи могут признать человека виновным и отложить назначение наказания на очень длительный срок, вплоть до года, то есть использовать институт цезуры. Это делается, для того чтобы дать ему возможность трудоустроиться, добровольно возместить потерпевшему ущерб, а также понаблюдать за ним, и лишь затем принять понятное обществу, взвешенное решение, например, о том, что этот человек не заслуживает лишения свободы, поскольку великолепно себя вел на протяжении нескольких месяцев, и нет никаких оснований полагать, что он совершит преступление вновь. В этом случае решение понятно обществу, судью не будут упрекать в том, что он взял взятку, а судья готов отчитаться, почему он назначил то или иное наказание.
Таких механизмов у нас нет, и судьи поставлены в условия, когда они должны буквально на глазок делать сложнейший выбор. Они перестраховываются и боятся, что их будут упрекать за необоснованное решение. А как оно может быть обоснованно? Парой характеристик и справкой о наличии-отсутствии судимости? Поэтому судья понимает, что в отсутствии обоснования есть риск, что его обвинят в том, что он отпустил какого-то опасного преступника.
Сейчас можно заставить судей применять в 70% случаях альтернативные санкции, но потом случится пара скандалов, когда приговоренный к ним человек снова совершит преступление, и судьи окажутся крайними.
Кроме того, наш менталитет здесь тоже играет свою роль, и судьи иногда бывают чрезмерно репрессивны. Но, на мой взгляд, мы можем говорить о том, что судья ментально жесток и несправедлив только тогда, когда у него есть все технические, процессуальные возможности, а он ими не пользуется. Но таких возможностей сейчас нет.
Кроме того, в этом плане в нашем Уголовно-процессуальном кодексе есть колоссальная системная путаница. Бремя доказывания на обвинении лежит только в вопросах виновности, а бремя назначения наказания, решение вопроса индивидуализации – это всегда судейская прерогатива, то есть необходимость узнать все о личности — это проблема судьи. Однако судья сам это сделать не может, он должен дать кому-то поручения собрать досье на подсудимого, понаблюдать за ним. Но у нас подобных вещей нет — судья опирается только на те доказательства, которые принес ему обвинитель. Обвинитель же по понятным причинам сосредоточен исключительно на доказывании виновности, назначение справедливого наказания – не его вопрос.
В англо-американском процессе, не говоря уже о континентальном, в части собирания данных о личности судья активен, в силу чего и существует понятие "предприговорного доклада", которым занимается не прокурор, а специальные службы, находящиеся в распоряжении судьи. Мы же перепутали спор о виновности с проблемой выбора адекватного наказания, провозгласили полную "пассивность судьи", лишили его всех процессуальных инструментов, но ждем от него справедливого наказания в диапазоне от нескольких лет лишения свободы до нескольких часов общественных работ. Полный абсурд.
- Можно ли назвать альтернативой реальному лишению свободы такую меру как принудительные работы? Высказывается мнение о том, что это новый вид лишения свободы.
- Конечно, это не альтернатива, а форма лишения свободы. Я считаю это очень неудачным решением. Альтернативные методы – это, прежде всего, методы социализации. В России забывают, что мы [в этом вопросе] все время висим на волоске от осуждения Европейским судом по правам человека. Надо понять простую вещь – и в Пакте о гражданских и политических правах, и в Европейской конвенции есть четкое правило, при котором принудительный труд допускается только в двух случаях: во время войны и при лишении свободы. Эти два ограничения связаны с запретом рабства. Поэтому принудительные работы как альтернатива лишения свободы – это нонсенс.
Мы создали парадоксальную ситуацию, при которой единственный вариант вообще допустить какие-то принудительные работы – это признать их как раз формой лишения свободы, хотя это и попахивает современным вариантом каторги. Но в этом случае мы по крайней мере не создадим формального противоречия Пакту о гражданских и политических правах. А пока мы называем принудительные работы альтернативой лишению свободы – мы просто сами подставляем себя до ближайшего решения Комитета по правам человека ООН или Европейского суда по правам человека.
Боюсь, что причины этого, скорее, кроются в опасном поиске рентабельности мест лишения свободы. А поиск рентабельных тюрем – это путь в никуда, путь опять к экономике, построенной на принудительном труде. Экономически рентабельная пенитенциарная система – очень опасная вещь. Если она приносит доход, то начинает возникать желание ее расширять, а не сужать. Повторю, принудительные работы — принципиально неудачное решение, и совершенно другое дело – работы в общественных интересах, на благо общества, с согласия осужденного, когда ему предлагают выбор между тюрьмой и, допустим, работой санитаром в больнице.
- Сейчас в Госдуме находится законопроект Медведева по поводу отказа от понятных. Готовы ли мы к этому?
- Конечно, инновации и привлечение технических средств – это хорошо. Кому-то покажется, что институт понятых архаичен. Но реальная ценность понятых только в одном – в возможности обсуждения проблемы допустимости или недопустимости доказательств с сохранением для сторон возможности допросить понятых в качестве свидетелей, предупредив их индивидуально об ответственности за дачу ложных показаний.
У нас часто говорят: понятые карманные. Но на то и стороны, чтобы эти вопросы выяснять. Если мне понятой при допросе отвечает, что работает уборщицей в РУВД, то у меня появляется некое поле для полемики, для постановки показаний этого человека под сомнение и соответственно для постановки под сомнение самого следственного действия, произведенного с участием понятого. Действенно ли это? Может быть, не всегда. Но, по крайней мере, дает какую-то гипотетическую возможность продолжить спор. О чем я буду спорить с видеопленкой? В нее изначально заложены определенные ограничения: например, на записи одна комната просматривается, а другая — нет, вопрос и в том, в какой момент я включил видеокамеру. Есть масса возможностей манипулировать техникой, что-то включить, что-то выключить, чуть раньше, чуть позже. И вот тут у меня никакой возможности проводить искусный допрос видеокамеры, выводя ее на чистую воду, как понятого, нет.
Полиции или следствию менее удобно работать с понятыми технически, но сейчас, в условиях недоверия к правоохранительным органам, надо думать, наверное, не об их удобстве, а о том, чтобы восстанавливать доверие. В сегодняшних условиях отказываться от понятых, по крайней мере, странно и преждевременно, не тот период. Я очень рад тому, что законопроект все-таки идет в смягченной форме: понятые устраняются не по всем следственным действия, по некоторым они сохраняются.
- Этот законопроект также подразумевает и упрощение процедуры дознания по ряду дел. Как вы к этому относитесь?
- В принципе, дифференцированные формы расследования дел – это нормально. Есть запутанные дела, которые расследуются по максимально сложным процедурам, есть простейшие дела, когда человека взяли с поличным, есть свидетели. Зачем в последнем случае устраивать расследование, длящееся месяцами? Ждать, пока свидетели забудут все детали происшествия? Предлагается перенять опыт зарубежных стран, когда человек оказывается в суде спустя всего несколько часов или дней. Кстати, в позднесоветское и постсоветское время, до принятия Уголовно-процессуального кодекса, существовала протокольная форма досудебной подготовки материалов, и, в общем, никаких особых эксцессов не возникало.
Но меня в этом законопроекте пугает немножко другое — сейчас предполагается, что следствие будет упрощенным, минимальным, и в суде будет особый порядок. Давайте представим, к чему это может привести, вспомнив известное казанское дело о пытках задержанного в отделе полиции. Видимо, у полиции есть и такие способы убедить человека признать свою вину. И где тогда будет тот фильтр, который позволит нам в ходе судебного процесса отделить реальные случаи признания от самооговора? Ведь в значительной мере усложнение процесса направлено как раз на то, чтобы у недобросовестных сотрудников полиции не было стимулов "выбивать" показания.
Вообще удивительно, когда у нас люди либерального склада на одном "круглом столе" возмущаются полицией, рассказывают о пытках, а потом в другой аудитории предлагают перенять опыт США — знаменитые сделки о признании. Но простите, как это можно совмещать? Либо пытки, либо сделки: если у нас есть пытки, какие тогда сделки могут быть? Поэтому я полагаю, что эти вещи не должны пересекаться: либо максимально упрощенное, быстрое досудебное производство, но с полноценным судебным разбирательством, с тем чтобы этот человек мог бы в суде привести какие-то аргументы, либо полноценное предварительное расследование, и судебное производство с особым порядком. Но наслаивать одно на другое в наших условиях сейчас – это очень рискованно.
Кроме того, дифференциация, наверное, не всегда должна зависеть от категории преступления. В законопроекте предлагается рассматривать в таком порядке дела, возбужденные по статьям, которые предусматривают до пяти лет лишения свободы. На самом деле это колоссальный срок, и даже с учетом скидок, которые дает особый порядок, это все равно выливается в годы лишения свободы. На мой взгляд, быстрые процедуры возможны тогда, когда нет проблем со сбором доказательств, человек пойман с поличным, есть свидетели.
- Я упомяну еще один законопроект, который находится в Госдуме. Он получил отрицательный отзыв правительства. Это поправки в статью 90 УПК о преюдиции.
- Последняя реформа 90-й статьи УПК в теоретическом смысле — безобразная, другого слова не подберу. За [ее] первоначальной редакцией стоит идея отнюдь не в иерархии процессов и даже не специализации… Это не вопрос, какой судья умнее, какой лучше знает какие-то обстоятельства. Тут вопрос в гарантиях: каждый процесс имеет свою цель и в зависимости от нее содержит набор определенных гарантий. Уголовный процесс, где ставится вопрос о виновности-невиновности, о возможности лишения свободы человека, в отличие от гражданского и арбитражного, дает максимальное число гарантий: обвинение обязано доказывать виновность подсудимого, последний имеет право на защиту и презумпцию невиновности, у потерпевшего есть свои права и т. д.
По этой причине всегда считалось, что установление обязательных для уголовного суда фактов через другие процессы – обход этих самых гарантий, потому что ни арбитражному процессу, ни гражданскому такие гарантии не нужны, у них другие задачи. И когда говорилось, что, например, решение гражданского суда не имеет значения для уголовного дела, имелось в виду не то, что судья по уголовному делу должен относиться к нему безразлично, а только то, что оно имеет для него значение рядового доказательства. То есть используйте в качестве доказательства решение гражданского или арбитражного суда, но преюдициально устанавливать через другие процессы и в обход гарантий факты, которые имеют уголовно-правовое значение, нельзя.
Сейчас создается парадоксальная ситуация, например, в случаях, когда арбитражный суд признает сделку недействительной из-за использования насилия при ее заключении. Мы с некоторыми коллегами из арбитражного суда обсуждали, как быть в этих случаях? Они говорили, что стараются вообще не использовать это основание. Почему? Потому что они прекрасно понимают, что если провозгласить в решении арбитражного суда наличие насилия, то это значит, что уголовный суд должен при нынешней редакции ст.90 УПК считать насилие установленным, и дальше обсуждать только наказание. А вдруг никакого насилия не было? Дали ди мы ответчику в арбитражном споре все те гарантии, которые были бы у него в уголовном процессе? Или что такое обман, установленный арбитражным судом? Соответственно, получается, что дальше в уголовном процессе обсуждать также нечего, потому что обман при заключении сделки – это и есть мошенничество. Тут кроются колоссальные риски: мы создали ситуацию, при которой в очень многих случаях лишаем стороны уголовного процесса тех гарантий, которые во многих случаях имеют в том числе и конституционный характер.
Следователи и судьи, конечно, должны учитывать решения гражданских судов, но исходить из того, что это доказательство, которое может быть опровергнуто. То есть, если в решении арбитражного суда сказано, что сделка недействительна в связи с насилием, то у меня все равно есть возможность защищаться в рамках уголовного процесса и выдвигать контраргументы.
Кроме того, реформа ст.90 УПК противоречит классической теории. Надо помнить, что у англосаксов вообще нет никакой преюдиции, а континентальная система всегда исходила из принципа автономии уголовного процесса. Смысл последнего в том, что поскольку процессы (например, арбитражный и уголовный) преследуют автономные цели, то, соответственно, никакие решения "межотраслевых" судов не могут иметь преюдициального значения. Если мы, исходя из обратного, якобы преследуем одинаковые цели в разных процессах, то мы должны обеспечить аналогичное количество гарантий. Значит, мы должны в арбитражном процессе обеспечить право на защиту, то есть дополнительно нагрузить арбитражный процесс… Надо ли это? Непонятно.
Поэтому я думаю, что здесь классический пример того, когда персональные проблемы, а именно некомпетентность некоторых следователей и судей, неумение их работать, неспособность понимать какие-то тонкости и просто уважать документы, в том числе экономического характера, — привели к тому, что мы с водой выплеснули младенца. Борясь с некомпетентным следователем, мы сломали всю логику взаимоотношения процессов.
- Можно ли говорить, что Уголовно-процессуальный кодекс РФ современен и актуален?
- Проблема УПК и проблема современного процесса кроется в сложнейшей диагностике. Мы должны отделить — из-за нашей сложной истории… Отделить советские деформации от чудом сохранившихся досоветских классических институтов. Это можно сравнить с архитектурой — одни здания являются исторически ценными, а другие лишь советскими некрасивыми конструкциями. Вторые не нужны, а к первым надо очень бережно относиться. Тоже самое здесь.
И вот как раз диагностика вызывает большие проблемы. Действующий УПК внутренне абсолютно противоречив: он не дает какой-то логически завершенной модели, потому что, с одной стороны, сохраняет существенные советские деформации, которые теперь многим кажутся нормой, а с другой стороны, являясь по сути советским, одновременно сохраняет институты французского, немецкого происхождения. Приведу примеры. Советское право привело к тому, что сейчас очень остро встала проблема со статусом следователя. Если говорить схематично, то следствие либо является судебным — это институт следственного судьи французского происхождения, либо его вообще нет, но есть другие формы расследования дел - немецкое прокурорское дознание, американское полицейское дознание.
Мы исторически после cудебной реформы XIX века имели судебного следователя – наш аналог французского следственного судьи. Раз это судья, значит из этого вытекало, что он должен обладать массой сугубо судейских функций. Например, функцией прекращения дела, которое по своему значению, будучи судебным решением, иногда даже приравнивалось почти к приговору – допустим, прекращение дела за отсутствием состава преступления, которое по своим последствиям является реабилитирующим основанием. Но в советское время произошла деформация, и следствие ушло не только в прокуратуру, что еще можно теоретические понять, но и в сугубо полицейские органы — МВД, КГБ, которые вместе со следствием получили… сугубо судебные функции. Произошло элементарное смешение полиции и юстиции. Поэтому можно объяснить, почему, например, гражданский иск заявляется следственному судье, потому что это – судья, любой иск всегда предъявляется в суд, но очень сложно объяснить, почему он предъявляется органу дознания или следователю МВД, то есть почему он предъявляется в полицию. Тоже самое — можно объяснить, почему, например, решение следственного судьи о прекращении дела, являясь разновидностью судебного решения, приводит к обязанности государства возместить вред, а решение полицейского не должно иметь такого характера. Тоже касается и квалификации. Можно объяснить, почему следственный судья имеет право на юридическую оценку деяния, но объяснить, почему данную функцию выполняет полицейский, ни французу, ни немцу, ни американцу объяснить нельзя.
В том же ряду стоит, например, и вопрос преюдиции. Всех смущает вопрос, почему следователь должен юридически оценивать решение гражданского или арбитражного суда? Так в том-то и дело, что если мы имеем следственного судью, то он точно такой же судья, поэтому и оценивает решения других судей. А если он полицейский, то ни о какой оценке судебных решений и речи не может быть. А у нас, получается, следователь МВД – это, по сути, институционально полицейский, а функции сохранил судебные, и это конечно приводит к деформациям. Это очень системная вещь, с ней очень сложно что-то сделать даже по сугубо организационным причинам, но исправлять рано или поздно придется.
Такого рода деформации, определяющие природу следствия и многие другие вещи, сохранились и казались совершенно нормальными составителям УПК. Но мы попали в совершенно дикое противоречие. Касается оно не только следствия. Например, у нас в одной норме — ст.86 УПК – по смыслу закреплено, что суд вправе собирать доказательства, в том числе совершать судебно-следственные действия по своей инициативе, а, исходя из других статей, такого права у него нет. Получается, что одна норма говорит одно, другая – другое. Эклектика.
Или, скажем, все тот же следователь у нас – участник уголовного процесса со стороны обвинения. Хорошо! Тогда, почему он прекращает дело и выносит юрисдикционное решение об отсутствии состава преступления? Если это американский полицейский, он никогда этого делать не будет, он вообще не может квалифицировать деяние. Если французский следственный судья – он никогда не будет назван стороной обвинения, поскольку ни один судья не может быть стороной. И вот это внутреннее противоречие, конечно, сохраняется. В этом смысле кодекс никогда не был шедевром, он был результатом позднесоветского развития, которое имело свое значение, но сейчас это процессуальное мышление — уходящее. Сейчас в этом смысле нужна какая-то полная европеизация, которая должна постепенно привести нас к преодолению позднесоветской наивно-либеральной логики, когда все идеи основывались на советском процессуальном инструментарии, но были приправлены ничем теоретически не подкрепленными лозунгами в духе "Даешь состязательность!" Если мы хотим идти дальше, значит, нужно думать о внутренне непротиворечивой процессуальной модели. Надо думать, будет ли это французская, немецкая или американская модель…
Я полагаю, что весь наш процессуальный инструментарий все-таки лежит в духе континентальной франко-германской логики, потому что, например, даже такие институты, как следственное действие, производство по делу, уголовное дело – они вообще немыслимы у англосаксов. Быть может, возможны и какие-то другие варианты, но надо учитывать, что полностью перестроить процесс с континентального на англосаксонский не получилось пока ни у кого — даже у итальянцев в конце 1980-х, которых обычно ставят в пример. Было бы наивно здесь верить в нашу "исключительность". В этом плане все очень непросто.
Есть большая вероятность, что другие постсоветские страны, дружественные нам — Казахстан, Армения — раньше придут к законченной модели уголовного процесса. К ней пришли еще раньше страны Восточной Европы и Прибалтики – Латвия, Литва, Эстония, Польша, Чехия, балканские государства. Они создали хорошую рабочую континентальную систему. Мы почему-то этого делать не стали, пошли по пути эклектики, каких-то попыток соединить несоединимое из разных систем, и в результате законченной модели не создали.
Наш УПК, конечно, является постсоветским переходным документом, пока он существует в таком виде. Это не значит, что завтра надо писать новый, но нужно иметь в виду, что это не законченная модель процесса. И сейчас это особенно видно на постсоветском пространстве.
- Сколько времени должно пройти, чтобы изменить ситуацию?
- Это не вопрос времени, это вопрос понимания. Когда мы правильно расставим болевые точки, правильно диагностируем ситуацию, правильно выработаем некую концептуальную линию, не шарахаясь из стороны в сторону, эту работу надо будет начинать.
Но работа должна вестись сначала на концептуальном уровне. В Казахстане, например, года три-четыре ушло на понимание ложных и истинных постсоветских деформаций. Потом началась работа по их исправлению. Она далеко еще не завершена – там тоже до успехов пока далеко, в том числе на сугубо нормативном уровне, есть свои проблемы, своя "борьба влияний". Но у нас пока даже понимания нет. Кроме того, мы иногда спешим с принятием решений.
Допустим, сначала мы создаем Следственный комитет, а потом начинаем думать, что он значит в конституционно-правовом смысле. Это исполнительная, полицейская власть в духе американского ФБР или мы идем к французскому следственному судье и воссоздаем классическое предварительное следствие? Варианты возможны, но это векторы в противоположных направлениях эволюции.
Более того, у нас сначала происходит реформа – появляется Следственный комитет, потом вдруг контрреформа – прокуратура себе частично вернула полномочия в конце 2010 года. Но ведь опять же это принципиальная вещь. Взаимодействие следователя как следственного судьи с прокурором – это одно. Перед следственным судьей прокурор всегда только ходатай, как перед любым другим судьей. И отсюда логично, что никаких обязательных указаний следователю он давать не может, никакого надзора не осуществляет. Если это полиция, то в такой ситуации, допустим как в немецкой системе, прокурорский надзор "накрывает" полицию как силовое ведомство, потому что прокурор – это юрист, а полиция – это набор сыщиков, обеспечивающих его доказательствами, — естественно, вся юридизация полицейской деятельности происходит через прокурора. Просто полиция в такой ситуации — не более чем инструмент прокурора по собиранию доказательств, а уже вся юридическая оценка – это функция прокурора.
Нам сейчас не нравится взаимодействие между прокурорами и следователями, их борьба. Но как можно говорит о взаимодействии следователя и прокурора, если мы не определились – куда вектор движения направлен: к следственному судье или к американскому ФБР, немецкой полиции? И отсюда и взаимоотношения.
Но мы сначала создаем ведомство, потом начинаем думать. В то же время, когда ты создаешь какую-то бюрократическую структуру, она начинает работать на саму себя, у нее появляются свои интересы и так далее. Это уже законы социологии. Отыграть назад бывает очень сложно.
Поэтому очень сложно говорить о том, когда мы выработаем концепцию непротиворечивого УПК. Спешить с этим не нужно, потому что поспешные и ошибочные решения замедляют позитивное развитие.
- А нет ли таких проблем, которые нужно решать? Может быть, необходимо принять какие-то точечные меры уже сейчас?
- В УПК много дыр, конечно, и такая локальная оптимизация вполне возможна и без принятия концептуальных решений. Например, надо навести порядок, наконец, с точки зрения организации судебного следствия в суде первой инстанции, там же совершенно все хаотично.
Мы вроде бы выстроили состязательную судебную систему, при которой доказывание осуществляет сначала обвинение, а потом выступает защита. При этом подсудимый, особенно отрицающий свою вину, — это, скажем так, свидетель защиты. Как тогда оценить норму УПК о том, что подсудимый вправе давать показания в любой момент судебного следствия, и первым его всегда допрашивает защитник?
Норма о том, что подсудимый допрашивается в любой момент судебного следствия пришла из континентальной системы с активным судьей, где суд выясняет все обстоятельства дела, а стороны лишь его дополняют. Если мы строим состязательную систему, значит, судья не может в любой момент допрашивать подсудимого. Что же, он прервет обвинителя, который доказывает? Судьи сами вынуждены наводить порядок в этих вещах.
Кроме того, судья вправе по собственной инициативе огласить какие-то материалы дела. А в какой момент судебного следствия? В момент, когда обвинитель доказывает или защитник? Если мы хотим создать компромиссный вариант, то надо как минимум в структуре судебного следствия предусматривать для судьи какие-то возможности. Это можно сделать даже без радикальных реформ.
Такими противоречиями УПК наполнен в огромном количестве, локальная оптимизация возможна, но надо действовать аккуратно, потому что глобальные изменения требуют все-таки определения модели. Но пока мы не определились с моделью, нам очень сложно оптимизировать структуру судебного следствия, организацию производства по делу и прочие вещи.
Например, доследование. Мы не любим этот институт, называем его советским. Но давайте подумаем, почему его нет в других странах, например, в Дании, Швеции, Франции, ведь там тоже есть аналогичные основания — нарушения уголовно-процессуального закона или, например, установление в ходе судебного следствия признаков совершения более тяжкого преступления. В западном процессе чаще всего суд может выйти с точки зрения квалификации за пределы предъявленного обвинения, то есть он не связан так жестко пределами судебного разбирательства, как у нас. И это дает ему возможность не возвращать дело на доследование даже в ситуации, когда по итогам, допустим, творческого состязательного судебного следствия кто-то дал новые показания, меняющие квалификацию деяния.
Изменение подхода к институту пределов судебного разбирательства — это возможный вариант, тоже не идеальный и связанный с какими-то потерями. В этом случае мы избавимся от одного института, заменив его другой технологией. Но нельзя эту технологию не создать, а от доследования отказаться. Тогда судья попадает в тупик. Почему тогда удивляться, что судьи панически боятся новых доказательств в суде? У них просто нет технологий для их процессуальной "обработки".
Есть еще один момент в УПК, вызывающий вопросы — почему судья по своей инициативе экспертизу может назначить, а свидетеля вызвать не может? Если мы исходим из теории пассивного судьи в англосаксонском духе, то там ни того, ни другого суд делать не может. Если мы исходим из модели активного судьи в континентальном духе, то почему такое странное исключение сделано для свидетеля? На этот вопрос нет ответа. Значит, возникает возможность двоякого толкования: судья может считать себя в один момент активным, а в другой – пассивным.
- Нет ли таких норм, которые гласят одно, а правоприменители их толкуют как-то иначе?
- Такое в принципе бывает и даже неизбежно. Это возникает из-за того, что никакой текст закона не может охватить все жизненные случаи. Но здесь надо различать две ситуации. Первая из них — нормальная. Это когда речь идет о компетентном толковании закона, когда правоприменитель оценивает его, пытается вернуть ему изначальный смысл, системную логику, понять дух закона и не хочет формально-бюрократически подходить к этим вопросам. Условно говоря, долговечность американской конституции определяется тем, что ее компетентно толкуют на протяжении двухсот с лишним лет, поэтому она не устаревает. Ситуация позитивная, нормальная, связана с прецедентным правом и многими другими вещами.
Вторая ситуация связана с элементарной безграмотностью правоприменителя.
Я бы сказал, что проблема России в том, что, наверное, у нас очень дифференцированный уровень компетентности. Мы можем иметь превосходных специалистов, но за соседним столом с ними может сидеть человек, который не получил никакого реального образования и ничего не понимает в том, о чем рассуждает. У нас в этом смысле очень непредсказуемый уровень компетентности во всем, не только в праве. Это мешает, потому что система не может рассчитывать только на гениев, она должна обеспечивать гарантированный уровень средней компетентности, [поддерживать] который, в отличие от Запада мы, к сожалению, пока не можем.
- Какие нормы правоприменитель у нас чаще всего пытается своеобразно интерпретировать?
- Таких примеров можно много привести. Например, очень трудная в толковании норма о задержании – ст.91 УПК. Она формировалась исторически: почти одинаковые формулировки мы можем найти, например, в современном французском УПК и в наполеоновском УПК, не говоря уже о нашем Уставе уголовного судопроизводства 1864 года. Понятно, что при ее толковании встречаются разного рода, скажем так, обороты, которые имеют историческое происхождение. Это норма, которая требует очень высокого уровня компетентности.
Когда студенту почти целую лекцию рассказывают о том, кто такой очевидец, какой исторический смысл вкладывается в то или иное понятие, как оно развивалось и т.д., вроде бы проблем не возникает. Но ведь в нашем стандартном вузе зачитали формулировку, и – до свидания. Мало кто объясняет смысл, от этого часто и практика неправильная.
Понятно, что здесь имеется в виду совершение преступления исключительно, как говорится, ин флагранти (in flagranti), то есть, так называемое очевидное преступление, поимка с поличным. Задержание, например, в кабинете следователя может быть только в одном случае — если следователь собирается доставить лицо в суд для заключения под стражу, никаких других целей задержания — подержать какой-то срок, затем отпустить или не отпустить и т.п. — быть не может. Вот это требует определенной, очень тонкой культуры толкования такого типа норм, которой на практике в данном случае нет.
При этом не стоит забывать о том, что любая правовая система построена в расчете на добросовестного, компетентного правоприменителя. Нельзя придумать правила дорожного движения, рассчитанные на в стельку пьяного водителя: где бы мы знак не поставили, ничего хорошего не будет. Правила дорожного движения рассчитаны на человека, который более-менее адекватен. Аналогично невозможно построить и правовую модель, исходя из гнусного, коррумпированного, некомпетентного правоприменителя. Это аксиома.
И сейчас тревожат попытки законодателя создать правовую базу, исходя из того, что у нас правоприменитель никогда ничего не поймет и всегда будет действовать злонамеренно. Если есть такой правоприменитель, это другого уровня проблема — от него нужно избавляться. Это как с преподаванием: нельзя читать лекции в расчете на самого глупого студента, иначе уровень очень сильно снизится: если студент не дотягивает до должного уровня, его нужно безоговорочно отчислять. Так работает нормальная [учебная] система, так же должна работать судебная и правоохранительная системы. Нельзя создавать в УПК процессуальные нормы в расчете на казанских садистов, а то Бог знает что напишем.
- В Уголовно-процессуальный кодекс достаточно часто вносятся изменения в связи с правкой Уголовного кодекса. Однако бывают случаи, когда законодатели, поменяв нормы в уголовном законе, забывают внести соответствующие правки в УПК. Не чувствуется ли, что УПК является для депутатов, скажем так, приложением к УК и каким-то ущербным документом?
- Это, может быть, иногда даже естественно, потому что в УПК есть принципиальные вещи, которые живут свой жизнью, а есть такие технические, рабочие статьи, про которые просто не надо забывать, когда меняется УК, — например, норма о подследственности и некоторые другие. Последние не касаются вопроса принципиальной модели уголовного процесса, который обсуждается отдельно.
Здесь не столько вопрос о "невнимании" к УПК, сколько, скорее, проблема более широкого порядка. У нас, на мой взгляд, недостаточно уважительное отношение к административному аппарату и непонимание его роли. И в этом смысле мы сильно отличаемся от Запада. Там политики дают политическое решение, ученые, специалисты, тоже спорят о принципиальных вещах, а высокопрофессиональный аппарат занимается своей квалифицированной работой, отрабатывает технические моменты. По сути, это не задача политиков и не задача ученых или экспертного сообщества.
У нас получается, что часто лаптем щи хлебаем. Бывают комичные ситуации в Госдуме, приходит авторитетный юрист и вносит принципиальное предложение, а ему депутаты говорят: предложи формулировку. Он ее и дает, но не говорит про необходимые еще 25 корреспондирующих изменений. Для оттачивания формулировки нужен "инженер-техник", который умеет координировать тексты, отслеживать весь балласт существующего нормативного материала. У нас, к сожалению, это все на уровне ремесленничества существует.
На мой взгляд, качество работы аппарата, в значительной мере, это тоже уровень правовой культуры. Депутат, дающий формулировки — это абсурд. Разговор о том, сколько у нас депутатов-юристов – абсурд, потому что депутаты — это политики. Понимаете, только в очень отсталом обществе возможен разговор на тему, а сколько у нас депутатов-юристов. Это все равно как ходить по улицам и спрашивать, кто здесь врач? Но мы не должны этого делать, потому что есть определенное технологическое развитие, позволяющее нам найти нужного врача более современными системными способами. Вот тоже самое здесь. Депутаты должны давать политическое решение: нужно ужесточать ответственность для педофилов или не нужно. Ученые показывают, в какой мере это соответствует социальным процессам в обществе, каковы будут последствия, какие тенденции есть в мире, как реформа отразится на системе УК, какие возникнут процессуальные проблемы. В случае принятия решения начинается техническая адаптация текста: его редакция, координация с другими нормами, иная рутинная, но очень важная работа. Этим должен заниматься аппарат на уровне Госдумы, может быть, иногда в правительстве. К сожалению, непонимание этого приводит к откровенным ляпам, в том числе, когда при внесении изменений в УК просто забывают об УПК.
- Прислушиваются ли все-таки депутаты к мнению юридического сообщества? Складывается впечатление, что не очень.
- Не очень и ситуация ухудшается — как это ни парадоксально, потому что мы надеемся на рост правовой культуры. Еще лет десять назад прислушивались больше, присылали какие-то акты для проведения анализа. Сейчас этого близко нет, и спокойный научный анализ в значительной мере отсечен от законодательного процесса.
Я говорю, сталкиваясь иногда с каким-нибудь депутатом: приходите, шлите законопроекты, что же вы молчите? А мне отвечают: чего ради? Вы сами проявляйте инициативу. Получается, мы, ученые, должны бегать вокруг Госдумы и кричать: кому здесь требуется хороший ученый? Но это же абсурд. Мы – не рекламные агенты и не официанты, спешащие услужить. Инициатива системных научных исследований – это одно, а дача заключений на конкретные законопроектные работы – другое. Здесь не мы должны "суетиться"…
Культура проведения анализа, согласования с учеными чаще сейчас проявляется на уровне Верховного и Конституционного судов. Присылал ВС РФ не так давно проекты постановлений пленума, просил дать замечания, учел замечания. КС РФ иногда обращается за экспертными заключениями к конкретным специалистам, иногда к кафедре в целом. Происходит нормальный обмен мнениями. Но, к сожалению, на законотворческом уровне, где это очень важно, такое взаимодействие практически прекратилось сейчас. Полемика в ходе популярных телевизионных передач больше влияет на законотворческий процесс, чем работа университетов или научных школ.
- Бывшие студенты юрфака МГУ рассказывают, что, в общем-то, не пользуется ваша кафедра популярностью среди студентов, большинство тяготеют к кафедрам гражданского права и процесса. С чем это связано?
- Это естественно. Наша кафедра и не должна пользоваться такой же популярностью, как гражданского права. Условно говоря, это примерно как в ситуации с врачами: эндокринологов или онкологов всегда меньше, чем терапевтов.
В любом нормальном обществе, специалистов по уголовному праву и процессу меньше, чем по гражданскому праву и процессу. Если в каком-то обществе специалистов по уголовному праву больше, чем по гражданскому, значит, общество нездорово. Так, кстати, и было в советское время просто потому, что гражданское право было в значительной мере искажено разного рода советскими деформациями рыночной экономики и многие часто искали в других местах подлинного права, очищенного от Госплана и административных взаимоотношений советских предприятий. В то время юристы как раз и любили уголовное право, процесс, прежде всего за то, что они существовали в более чистом виде, и, как ни парадоксально, были менее идеологизированными. Отсюда их колоссальная популярность даже в научном мире в то время.
- Что вас привело на юрфак МГУ?
- Я вырос в естественно-научной среде: мой отец — доктор физико-математических наук, мама — кандидат биологических наук. Закончили, соответственно, физфак и биофак МГУ. Но мой выбор факультета в значительной мере был предопределен любовью к гуманитарным наукам и школо с углубленным изучением иностранных языков и гуманитарным уклоном.
У меня тогда была полная свобода выбора, но отец советовал: выбирай все что хочешь, но старайся сохранить сложившуюся традицию верности МГУ — ищи интересный тебе факультет, потому что здесь вся палитра — от мехмата до юрфака. Нельзя сказать, что я всю жизнь мечтал о юридической специальности, и остановился на юрфаке МГУ, скорее, потому, что из гуманитарных дисциплин, как мне показалось, это что-то самое конкретное и серьезное, чем можно заниматься всю жизнь и, может быть, даже в каком-то смысле не совсем в чистом виде гуманитарное. Последнее я действительно ощутил в дальнейшем: с одной стороны, особенно в рамках процессуального анализа, есть абсолютно логические закономерности почти математического порядка, а с другой стороны, — все-таки это гуманитарная наука.
- Почему вы все-таки выбрали такую сферу деятельности?
- Во-первых, я выбирал кафедру в самом конце 80-х годов, когда еще в значительной мере в гражданском праве было очень много всяких подзаконных актов, постановлений ЦК КПСС или Совета министров о поставках и прочее. Меня никогда не радовали эти акты, например, о контрактации товаров сельскохозяйственного значения. А, во-вторых, если серьезно, то я пришел в уголовный процесс в значительной мере из-за доказательственного права, которое мне очень нравилось. Лекции на факультете блестяще читали ныне работающие доцент Людмила Ульянова и профессор Элеонора Куцова. И философская часть доказательственного права, с которой, может быть, даже где-то перебарщивали в советской доктрине, мне очень понравилась, тем более, что я увлекался философией на курсе втором-третьем. Тогда я склонялся идти скорее в теорию, думал даже о кафедре теории государства и права, которая в моих мыслях конкурировала с кафедрой уголовного процесса. Мне казалось, что в обеих есть философский аспект, но помимо прочего, в уголовном процессе есть еще и практический, прикладной смысл, что и предопределило выбор.
Диплом я писал по проблемам именно доказательственного права, но в дальнейшем, как ни парадоксально, в научных своих исследованиях никогда специально им почти не занимался, если не считать пары небольших статей. Видимо, оно выполнило какую-то свою роль, привлекло меня в уголовный процесс, но сейчас я менее всего склонен к каким-то спорам о познаваемости истины и прочем такого рода. Это очень хорошая пища для ума, но сегодня меня больше интересует институциональное построение уголовного процесса. Впрочем, оно также связано, конечно, с доказыванием. Скорее всего к этим проблемам еще предстоит вернуться, но под другим углом зрения.
- Есть люди, на которых хотелось равняться?
- Я не могу выделить какого-то конкретного человека, которого назвал бы своим абсолютным кумиром. Я бы назвал "треугольник влияния": во-первых, профессорский состав Московского университета, во-вторых, дореволюционная и советская наука, в третьих — и западная теория.
Безусловно, на меня колоссальное интеллектуальное воздействие оказали все мои учителя на факультете, где всегда была замечательная плеяда ученых. Есть многие отечественные авторы по уголовному процессу, которые тоже повлияли на меня — прежде всего это петербуржец Иван Яковлевич Фойницкий и москвич Николай Николаевич Полянский. Последнего я, разумеется, не застал на факультете, но его труды изучал студентом и аспирантом, тогда они оставили у меня неизгладимый след даже по стилистике, по методике, по культуре написания.
И, конечно, свою роль сыграла западная литература. Одновременное изучение в студенческие и аспирантские годы не только отечественных, но и современных иностранных юридических трудов сыграло очень большую роль в моем развитии. Чуть позже добавилось личное знакомство, общение с коллегами, иногда дружеское. Мировая уголовно-правовая и процессуальная наука – это прежде всего живой мир, реальные люди, личные человеческие и профессиональные контакты. Это было и остается очень важным, избавляет от вечных российских комплексов.
- Вы практиковали?
- После окончания университета остался на кафедре и прошел весь путь от аспиранта до профессора, заведующего кафедрой, никогда с кафедры не уходя. Но при этом, конечно, работал. Учитывая уровень стипендии, приходилось довольно активно практиковать в 1990-е годы. Я, в частности, был членом одной из коллегий адвокатов и занимался разными делами, причем не только уголовными, но и гражданскими, арбитражными. Потом произошел переломный момент, когда я понял, что надо выбирать: либо приступать к докторской, заниматься серьезной наукой и тогда выходить из адвокатуры, даже если какой-то период из-за этого будет непрост в материальном смысле, либо надо больше заниматься практикой, но тогда возникает риск научной стагнации. Мне всегда были более интересны наука, экспертный анализ, чем отстаивание какой-то односторонней позиции, поэтому выбора на самом деле-то, наверное, и не было. Я вышел из состава коллегии адвокатов без серьезных сомнений и малейших сожалений.
Однако практика пришла с другой стороны. Это вообще очень размытое понятие в современном мире. Можно ли считать практикой дачу экспертных заключений Верховному суду, Конституционному суду, международным судебным инстанциям? Думаю, что безусловно – это очень серьезный пласт современной юридической практики, когда стирается грань между наукой и практикой. То, что кажется отвлеченной теорией, неожиданно становится переломным моментом громких резонансных дел и это влияет на общее правоприменение. Например, совсем недавно довелось дать заключение для Конституционного Суда РФ по известному делу о ДТП на Ленинском проспекте в Москве с участием автомобиля вице-президента "Лукойла" Анантолия Баркова. Не знаю, насколько оно повлияло на позицию КС, но общему итоговому решению по делу мое заключение не противоречит. Помимо того, в последнее время мне доводится часто бывать экспертом в международных организациях.
Приведу лишь один пример из международной практики. В Киргизии, где в 2010 году была принята новая Конституция, в результате политического кризиса не удалось сформировать Совет по отбору судей, что заблокировало формирование судейского корпуса, включая высшие суды. В результате Киргизия обратилась в Бюро по демократическим институтам и правам человека Организации по безопасности и сотрудничеству в Европе, и там была сформирована группа из пяти экспертов, в нее вошли председатель Верховного суда Дании, который к тому же является председателем Ассоциации председателей судов Евросоюза, известный судья из Эстонии, двое других коллег, а также ваш покорный слуга. Мы очень плотно полгода работали над этим вопросом, в том числе в самой стране, выясняли позицию самых разных участников политического и юридического процесса, знакомились с ситуацией и корнем проблем, искали компромиссы. В конечном итоге властям Киргизии был представлен официальный документ, доклад экспертов от имени БДИПЧ ОБСЕ, Венецианской комиссии Совета Европы по методам преодоления этого кризиса. Кажется, сейчас там дело хоть немного сдвинулось с мертвой точки, прекратились гражданские протесты по этому поводу, и Совет по отбору судей возобновил работу.
Вы знаете, это вообще как непаханая целина. Мы еще плохо знаем практику работы в разного рода международных организациях. Но это колоссальный практический пласт, это тоже практика, очень интересная, очень своеобразная, потому что на этом уровне видишь, что сегодня любая реформа уголовного права и процесса – это не только привычное нам деление на теоретиков, практиков и законодателей, а еще и очень много геополитики и дипломатии.